- Главная - Новое - Биография - Произведения - Статьи - Фотографии - Видео - Ссылки - Контакт -
- Интервью - Литовская литература - Карта сайта -


Essay - Юргис Кунчинас - эссе, рассказы


I       II     III


Юргис Кунчинас несомненно умел рассказывать. Его язык, обороты, образы и темы свободно и естественно произрастают одно из другого.

Sigitas Parulskis., Siaures Atenai, 20.7.2002


   Эссе, рассказы:

- Безрадостное покорение Луны. Записки декабря 1992 г.

- Как завоевать путевку на европейский чемпионат по литературе.

- Кельнер, обслуживавший Сартра. Рассказ Йокубаса Шварцаса.

- Новелла памяти поэта.

- VIA BALTICA

- Люсия.

- Моя жена - лиса.

- Тропинка.

- Hintermisthof.






Юргис Кунчинас - рисунок
Юргис Кунчинас - рисунок


Новелла памяти поэта.



Перевод Далии Кыйв

    "Boulevard", "bolivar" и "bon vivant" для молодого поэта не были вовсе уж незнакомые или чуждые слова, он их употреблял, только сочиняя замысловатые стихи о бессмыслице, дружбе ила ледоходе, а так никогда ими не пользовался. Но для человека творческого любая бессмыслица какой-нибудь смысл да имеет, пусть даже самый ничтожный. Поэтому наш поэт, хоть и не надевал боливара (где его возьмешь?), не брезговал второразрядными кафешками, кишащими всяким сбродом, киношниками, незадачливыми и удачливыми поэтами, журналистами, девицами, которые мечтают сыграть Офелию или, в крайнем случае, Утопленницу.
    Поэт, о котором я хочу немного рассказать, поскольку много, пожалуй, не удастся, был невысокого роста, щуплый, в вузе учился от силы пару лет - зато весьма усердно, а, разочаровавшись в учебе, много читал в одиночестве и маскировал свои слабости подчеркнуто небрежным тоном и язвительным отношением к "признанным" коллегам, чьи стихи отдавали машинным маслом и потом молодого токаря или каменщика. Разговаривая, поэт хмурился, а сигарета в тонких пальцах дрожала. Ему претило спорить с такими собратьями по перу, но он все равно спорил - учеба побоку, свободного времени хоть отбавляй. От самих творцов звучных виршей разило несвежим пивом, дурно стираными носками и столовскими щами. Да еще, пожалуй, гадким теплом прокуренных комнат, табаком и едковатым ветром городской окраины. Как, впрочем, и от него самого. С той лишь разницей, что те в оправдание бурно втолковывали, что работать-де и есть-пить надо - то есть, нет творчества без издержек. Иные ничем не оправдывались, полагая, что оправдывается лишь виноватый. А чем провинились они?

    Коллеги поэта были скорыми и находчивыми на новые (это им так казалось) выходки, импровизированные пирушки: глядишь, ни свет, ни заря подняли с постелей целую комнату мечтательных филологичек в общаге - завалились с бутылкой, погнали жарить яичницу, как истинные лесные братья, да слушать свои и чужие стихи. Такие ночные налеты даже нравились девушкам - гуманитарии всегда льнут к "полусвету", было в том нечто таинственное и притягательное. И потом, будет что вспомнить, закисая в типовой средней школе где-нибудь на границе с Латвией или Польшей. Как знать, а вдруг кто-нибудь из этих полуночников - настоящий талант? Но неужели эти ребятки, уписывающие жареные яйца, и есть "полусвет"? Ветхое пальтецо поэта было плодом подлинной бедности, а не богемным юродством. Пусть туманно, а все же смекал в ту пору молодой поэт, что так называемая богема, как и пресловутый "полусвет", всего-навсего нищенские маски, жалкий маскарад, полустанок на пути в городской морг или неизлечимый алкоголизм. Но не слишком придавал этому значение, поскольку в ту, постстуденческую пору иного выхода не видел. Что бы такое противопоставить всей этой суете? Позу отшельника, флер непонятности? Такова бытовуха, а стихи подождут до лучших времен, вдруг таковые да настанут? С другой стороны, скинуть этот флер, так ведь ничего не останется, или останется просто труп в морге, и его, хлопнув мензурку чистейшего спирта, вот-вот зашьет пожилой прозектор. Не до смеха! Чем расцветить свой быт, да и бытие, пожалуй, если не стихами? Не беда, что ими гнушается даже студенческая газетка. Не беда, что литконсультант в его творениях не прощупывает "жизненного пульса и реальности". Вы не забывайте, в какое время живете, говорит ему не старый еще консультант. Как же, забудешь тут. Любой фасад, любой забор напомнят. Между прочим, за такое усердие консультант получает недурственную зарплату. И чувствует себя очень даже неплохо. А как себя чувствует он, поэт, наскребши на сто граммов подкрашенной водочки и чашку кофе в "Литературном"? Сто грамм - девяносто копеек, кофе - восемь, сдачи не надо! А посчастливится стрельнуть у чтеца-декламатора трешку, вечер будет просто блеск, при хроническом недоедании больше и не нужно. И наш поэт чувствут себя отнюдь не плохо, не унывает, так как нет повода к унынию. Ведь барышни у него не имеется. Барышни? Какой такой? Ну, чтобы посидеть в кафе, погулять под жидким лунным светом. У него нет даже подруги, которая ВСЕ понимает. А то и есть, кто его разберет. У него не спрашивают, а сам он не болтает, не таковский.
    Нет, мастер художественного чтения патетически возглашает, что он беден, как церковная мышь, он, знаете ли, в настоящее время на мели. Ничего, вон шаткой походочкой вступают двое шатунов из бульварной газетки - оба уже в легком подпитии, издали манят: вали сюда, поэт! Они громогласно произносят: "поэт", с легким почтением и неприкрытой иронией. А вообще-то они ребята неплохие, сами когда-то пописывали стишки - когда влюблялись, изнывали в армии. Грамотные! Теперь они во всеуслышание обсуждают проблемы и события. Псевдопроблемы и псевдособытия, с полным основанием решает поэт, но подсаживается к ним за столик, придвигая пятый стул. Ему чуточку неловко, но после третьей рюмки уже и ладно, совсем ладно. Чего там, как-никак собратья по перу, ну, скажем, двоюродные собратья. В этой журналистской компании есть и вполне нормальный человек - он пишет в спортивную рубрику, сам в свое время был спортсменом, даже ставил рекорды (эстафета 4x400). И он, экс-рекордсмен, не вышучивает поэтических амбиций, ведь и он - чего греха таить - писал стихи. Спортивный человек подмигивает и заказывает еще один графинчик - он понимает, что до определенной степени это горючее вдохновляет, отрешает от суеты. Не только самого человека, но и его незримого внутреннего цензора - гнуснейшего и злейшего из врагов. Тогда, если еще есть запал и крупица таланта, можешь создать что-нибудь удобочитаемое.
    - Семен! - восклицает уже захмелевший поэт. - Семен, спасибо, хоть ты понимаешь.
    Бывший рекордсмен вовсе не Семен. Семеном звать его друга, который сидит рядышком, а экс-бегун, слава Богу, Миндаугас. Но он не серчает, хохочет, вот он какой, ничуть не чванится. Поэт же умолкает и закуривает, ибо курят здесь все, даже те, кто не курит.
    - Элла Фицджеральд, - с апломбом выговаривает Леонардас, мастер по борьбе, - я же знаю.
    Это исключительно потому, что он, не кто-нибудь еще, кинул в аппарат Hi-Fi пятак, и завертелась пластинка. Возможно, и впрямь Элла Фицджеральд.
    Блёдсерис, еврей, сосредоточенно рисует прославившегося месяц назад прозаика, и оба они - художник и его суровая модель - ничего вокруг не замечают. Но нет, прозаик, точно слепец, осторожно перебирает пальцами по столу, нащупывает рюмку и залпом осушает ее. Утирает пунцовые губы и продолжает позировать. Какой-то шкет засовывает Блёдсерису за шиворот салфетку с нарисованной Звездой Давида, однако Миндаугас тотчас убирает бумажку да еще предлагает шутнику в зубы. Блёдсерис рисует, поэт наблюдает - ему удобно наблюдать - и ему кажется, что прозаик, истинный литвин, на рисунке Блёдсериса почему-то все больше походит на еврея, даже, пожалуй, на самого Блёдсериса. Какая-то мистика творчества, потешается он мысленно, уже пьянея. Все гипертрофировано! Не может же быть, что глаза у графини Грановской (портрет он высмотрел в галерее) были настолько навыкате! И здесь аналогичный случай.

    Покачиваясь, к столику подходит Птенчик, норовит подсесть, но Микалас, завотделом молодежных проблем, выставляет ладонь - стоп! Не принимаем! Птенчик уже бывший актер, хотя ему едва исполнилось двадцать три. Еще красив. Еще способен вселять трепет в первокурсниц и девочек из культучилища. Они приходят сюда четверками, занимают целый столик, заказывают два-три кофейника, бутылочку сухого и застенчиво, но жадно озираются. А поглядеть есть на что! Один позирующий прозаик чего стоит. Вдруг одна из них подходит к поэту, сует ему мятую газету с двумя довольно большими его стихотворениями.
    - Надпишите... - просит девушка. Смущенно просит, не притворяется.
    - Не буду, - улыбается поэт. - Надписывают только книги.
    - Но... - говорит она, и поэт расписывается авторучкой с черными чернилами (ручка всегда в нагрудном кармане пиджака), расписывается и украдкой оглядывается - не заметил ли кто?
    Будут потом чесать языками. Здесь все между собой знакомы, все друг друга терпеть не могут и друг без друга подыхают, здесь все друг про друга все знают, все-превсе, даже то, чего иногда не знает о себе само обсуждаемое лицо.
    - Отдал Повилас женке гонорар, - говорит Григалюнас, завотделом какой-то там информации, - а через часик в пене прибегает домой - отдавай назад.
    - Весь? - ужасается "кокотка" Марина Влади (для нее нашелся и шестой стул!). Всякий знает, что подлинное ее имя - Лина (с ударением на А). Никто ее вопроса не слышит, ей наливают сухого, она и впрямь похожа на будущую жену Высоцкого, она выпивает и в упор, даже высунув кончик языка, глядит на пробуждающееся прозаическое дарование, рядом с которым сидит зреющая критикесса и зрелый литературовед (нелепая профессия, проносится в мозгу у поэта). Они ведут речь медленно и серьезно, точно в свой смертный час, когда важно каждое слово. Поэту даже смешно: разговаривают, видно, и по существу, ибо по сторонам не глазеют, и графинчик Марите меняет им, едва кто-нибудь поднимает палец.

    Поэт ощущает слабость под ложечкой, он уже с малолетства не может похвастать здоровьем. Ни каменотесом, ни могильщиком он не мог бы работать из-за физической немощи. Не поспевал бы за остальными ни камни тесать, ни ямы рыть, что нет, то уж нет. Куда охотнее он бы скушал бефстроганов за рупь тринадцать - такое сытное блюдо с жареной картошкой - "фри", обильно политое рыжим, вкусным соусом... Фу ты, даже слюна скопилась. Но такова уж натура у людей искусства: ставят - пей, а насчет бефстроганова и не заикайся! Дешевые столовки, увы, по вечерам закрыты.
    После того, как он бросил университет (Гете тоже его не кончал!), поэт целыми днями торчит в республиканской библиотеке, стараясь не думать ни о какой еде. Переводит там Пастернака и Блока. Полистывает старые, доступные и простому человеку книги. Курит на черной лестнице. Иногда библиотекарша Дома отводит его в читалку спецфонда и приносит что-нибудь секретное. Он диву дается - да что же тут секретного, кто этого не знает. Но и такое чтение длится недолго, чаще всего лишь в перерыв или в какой-нибудь санитарный день. И все равно Дома караулит у двери, чтобы никто не застукал. Ну, вобла сушеная, могла бы запереть на ключ, что ли.
    - А что будет, если нас возьмут и застукают? - порой подразнивает он Дому. - Ты тогда погоришь! Мне-то что, я перекати-поле, а ты?
    - Молчи! - шипит Дома. - Не нравится, не ходи!
    Но он все равно приходит, куда ему деваться. Ведь он знает, что если Дому поприжать, можно стрясти у нее рублик, а в день получки и трешку. Это уже кое-что! Не будь у Домы дочурки-шестиклассницы, возможно, все сложилось бы иначе, оба это чувствуют. А сейчас так, и все тут. В "Литературное" Дома с ним не ходит, в парк тоже, в кино - изредка и неохотно, на дневной сеанс, если складывается. Ведь между ними ничего нет - не может ничего быть. Возможно, когда-нибудь и будет. Когда шестиклассница вырастет, а то и когда замуж выйдет, а он будет знаменитым поэтом, и они получат приличное жилье. Так, во всяком случае, мыслит Дома, а ведь она женщина добрая, раз уж при своих восьмидесяти рублях выкручивается из любой жизненной петли. Ах, да, она еще печатает на машинке.

    - Зачем они держат на площадке этого Венсбергаса? - восклицает Леонардас, борец. - Ну, длинный, большое дело!
    - Вон тот, возле бара, - тихонько показывает Миндаугас поэту, - я же тебе говорил...
    - Что? - пробуждается от своих грез поэт и мгновенно смекает: - Ааа... Знаю. Ну и что. Все знают, кому надо. И кому не надо!
    - И верно, этого дурацкого человечка из ГБ все знают, и разве что круглый идиот или совсем зеленый студентик клюнет на его немудрящую приманку. А тому много и не надо - он довольствуется анекдотиком о брежневских бровях и свеженькой шуточкой про коммунизм или строительство БАМа. Ему тоже надо заработать пару рубликов на рюмку и закусончик. Другое дело - каким способом.
    - Шел бы он куда-нибудь по другой части, - вполголоса произносит настоящий Семен. - Ох, нехватка кадров у них, нехватка.
    - Ты только за них не беспокойся, - возражает кто-то. - Есть, да еще какие! Только тебе не докладывают. Могу поспорить, что и здесь, за этим щедрым столом...
    Все в замешательстве умолкают, даже Марина Влади опускает большие глазищи. Леонардас снова заводит речь о спорте, но ведь и эта тема не так уж невинна, наоборот! Не станешь же открыто ликовать, что какие-то там чехи опять обыграли "сборную"! Да, да, хоккеисты. Что, чехи - дружественные? Это смотря кому. После шестьдесят восьмого черта с два они тебе дружественные! Ладно, чего уж там, кончаем...
    Поэт посиживает за столом, покуривает. Чего ему боле? Голод его почти не донимает, до закрытия кафе еще добрый час, жилье у него есть аж до самой весны. А когда из Москвы вернется после учебного года владелец дивана, придется катиться вон, но покамест можно не морочить себе голову - до весны еще ой как много воды утечет. И платить не надо ничегошеньки, а когда все расходятся по своим работам, "возводить дворец", как они сами посмеиваются, он до самого обеда может спокойно писать. Не любит он утренних писаний, не очень-то у него клеится, но иначе не выходит: в перерыв ненадолго приходят соседки, и прощай, покой. Тогда он плетется в библиотеку, а оттуда в "Литературное". Даже если совсем без гроша, все равно идет. Восемь копеек на кофе всегда наскребешь.
    Стихи накапливаются, он к себе поистине безжалостен, сам постоянно над собой издевается. Но листков не рвет, зачем бы тогда писать. Лучше уж снова вернуться к тому же стихотворению, помять его в руках, вдруг да согреется? Вдруг да разгорится? А нет, так нет. Мороз по коже, как вспомнишь отклоненную рукопись. Изысканно отклонили! Все они углядели: и "самобытность", и оригинальность мышления, уважение к слову и "неожиданные" рифмы. Для кого, то есть, неожиданные? И вот вам ответ: рукопись к печати не годится, над ней еще следует поработать, "очистить от чуждого советскому человеку нигилизма". И потом, стоит ли в наше время, сейчас, так уж поэтизировать восстание 1863 года? Могут неверно истолковать... И так далее, завершает мысленно эти тирады сам поэт.
    - Хорошо тебе, - сказал ему как-то долговязый кинодеятель с воспаленными от бессонницы и "Трех девяток" очами. - Написал стишок, допустим, никто его не печатает. Но ты чувствуешь - хорошо написал, а! Почитал другу, пустил по рукам... А мне что делать? Ну, что? Кому я покажу свои киночерновики? Женке с тещей? А ты знаешь, сколько стоит сто метров киноленты?
    Старая песня, хотя режиссер, разумеется, прав. Здесь, у стойки, все правы, неправых нет. Кто неправ, тот сидит в тюрьме. Знаешь такого - Генри? То-то! А какой толк от его суда? К чему это писательство в стол?
    - Товарищи! У многих наших молодых стихи страдают анемией! Все тот же гедонистский сумбур! - так, кажется, на одном сборище молодых борзописцев высказался солидный дядя в светлом костюме, темном галстуке и стриженый ежиком. Крупный такой, речистый. - Где кровушка, где?!
    И напомнил, в какое время живем. Не-ет, не те нынче времена, чтобы за тебя пером водили. Вот и вбивают в голову обтекаемые речения. В партшколах неплохо этому всему обучают. Обламывают их там - где кровушка?
    - Ребята! - радостно восклицает Марина Влади. - Ребята! Поехали все к нам в общагу! Девочки будут в восторге!
    - А комендантша будет в восторге? - язвительно спрашивает поэт, но его никто не слышит - идея-то неплохая, завтра суббота, гонорары еще в карманах, отчего бы не съездить?

    Семен не едет, экс-рекордсмен тоже, поэт задумывается и решает ехать, тем более что общежитие ему по пути. Но стоило подкатить такси с зеленым глазком, как он поворачивается и уходит невесть куда.

    Печальный такой, малость пьяненький молодой литовский поэт, посмеивается он сам над собой...
    Студеный январский вечер, морозец пощипывает, отчего бы не завернуть вот в этот еще освещенный сарай? На кофе осталось. Все лучше, чем ломиться в чужую комнату и слушать все те же речи. А может, звякнуть Доме? Тоже незачем. Что она такого тебе скажет?
    В "сарае", а на самом деле в кафе, что в центре, поэт встречает меня в обществе двух незнакомцев - хромого пожилого человека и совсем еще юного парня с усиками. Я тоже их не знаю, попросился подсесть к их столику, они позволили. В кармане у меня восемь рублей, а в очень даже потайном кармашке (это я так считаю) - еще тридцать. Получил сорок рублей за давным-давно сделанную работку, уже было простился с надеждой их получить, и на тебе! Вот и зарулил поужинать - уже заказал говядину под можжевеловым соусом, чай и двести грамм. Четвертый стул аккурат свободен.
    - Садись, садись, - приветствую я его. - Ясно же, что свободно, приземляйся!
    Он степенно "приземляется", с достоинством опирается локтями о стол, но ничего не произносит. Только:
    - Видал твои стихи в "Студенте".
    И все. Видал. Многие видали.
    Когда нам приносят графинчик, хромой, до того пристально нас разглядывавший и, кажется, даже вникавший в наш разговор о новых достижениях соцреализма, вдруг произносит:
    - Если вы не против, можем познакомиться, добрый вечер! Гузас моя фамилия, химик есмь.
    А поскольку мы с поэтом лишь киваем, он поясняет:
    - Интересно говорите, ребята!
    - Можно, конечно, и познакомиться, - говорит поэт. Он на три года старше меня. - Да что с того?
    - Ого! - смеется хромой. - Сразу пользы ищете, молодой человек? Вдруг да будет какая-нибудь польза.
    И невзначай, слово за словом, весьма хитроумно заводит речь о... кладбищах, гробах, кремации трупов... ужасающе запущенном кладбище Расу и злосчастных погребенных там писателях... На еще молодые наши головы обрушивает целую гору венков и надгробий. Ошеломляет глубокими познаниями в данной области - чувствуется, что человека это интересует, говорит от всего сердца. Поэт улыбается, в полупьяном кафе смерть вовсе не кажется страшной. Она могла бы хоть самолично пожаловать сюда и подсесть за столик. Так он и говорит:
    - Сударыня Смерть с удовольствием слушала бы вас!
    Хромой хохочет и, даже не спросив у нас, заказывает бутылку водки. Мы называем свои имена, чокаемся и выпиваем, продолжая отпускать шуточки по адресу Костлявой. Соглашаемся (попробуй, не согласись!), что кремация штука неизбежная, и просто вопрос времени, когда она у нас начнется. Как будто открой нам крематорий, мы живенько туда смотаемся и вылетим через трубу.
    - Это ясно как день, - заявляет хромой. - Но вот я что вам скажу, ребятки.
    Он выжидает паузу. Мы умолкаем.
    - Вы, литераторы (это он уже знает), прямо-таки воспеваете смерть и кладбище. Позвольте, не перебивайте, дайте договорить. Вы используете их в своем творчестве. Сколько раз воспето забивание гвоздя в крышку гроба, гулкий стук комьев земли? Сотни! Тысячи! Так вот, скоро вы, любезные, лишитесь, по крайней мере, первого образа.
    - Как так? Вы отнимете его? - едко осведомился поэт. Его заинтересовал такой оживленный разговор на тему смерти.
    - А так, мой юный друг, - хромой тоже не лишен едкости, - что моя фирма совсем недавно сконструировала такой гробец, который и без гвоздей достаточно плотно закрывается. Verstehen Sie?
    - Ganz gut! - парирует, не теряясь, поэт. - И что же вы такое с этим гробом сотворили, позвольте спросить.
    - Втулочка такая: въезжает в паз, хлоп! И ты, простите - уже закрыт. Навечно. Готово!
    И хромой заливается смехом, точно впрямь сказанул нечто остроумное. Но вдруг лицо его делается серьезным, нерв улыбки замирает. Выражение лица чуть не гневное.
    - Надо чтить смерть, - абсолютно трезво выговаривает он.
    - Относиться к ней с уважением. А мы болтаем невесть что. Ладно. А вот скажите мне, дорогие вы мои, где вкушает вечный покой соловей нашей поэзии? Надеюсь, вы поняли, о ком я говорю?
    Мы киваем. Понятно, он рассчитывает, что мы хором выкрикнем - где же еще, как не на Расу! Со всеми, так сказать, коллегами.
    Поэт весьма коротко и четко сообщает, где покоится соловей и как выглядит надгробие. Что, ехидина, съел?
    - Очень хорошо, - кивает спец по смертям, - просто замечательно. Не все еще так безнадежно деградировали, не все... Даже странно! Что ж, давайте за это и выпьем.
    На прощанье он еще раз добродушно пожелал, чтобы в наших виршах не стучали молотки, загоняющие гвозди в гроб. Да и комья чтоб поменьше стучали о крышку. До встречи среди живых!

    После того вечера прошло (минуло?) двадцать лет. Я, по-прежнему, жив, а мой приятель поэт давно вознесся с балкона в неизвестность. Каково-то ему там? Кто скажет...
    Кремация все еще дело будущего. Увы. Кафе "Литературное" некогда и впрямь литературная забегаловка, давно выродилось в кабак для пижонов и маклеров. Положение не спасает и то, что на двери значится "High classe cafe". Подумаешь! Там все поддельное: псевдопегасы, псевдогреческие амфоры, псевдовыпивохи. Иногда такое впечатление, что и официантки, и швейцар, и метрдотель - псевдо.
    Хромого я больше не видел, а с безмолвным юношей, который в тот вечер не проронил ни слова (хотя энергично осушал рюмку за рюмкой!), мы встретились в психбольнице. Правда, я там был санитаром, а он - пациентом, хоть и не тяжелым. Подозреваю, он лишь симулировал потерю памяти - надо полагать, было нечто, чего он ни за что не желал вспоминать. А мыслил он трезво, куда трезвей и логичней, чем санитары и даже большинство врачей. А вообще, помнится, он как чумы боялся крутых яиц и замкнутых помещений - даже в уборную не ходил один.
    - А знаешь, - сказал он мне, когда я менял простыню его соседу-дебилу, - хромой-то своего добился!
    - Чего добился? - не понял я.
    - Ого! Его и впрямь завинтили втулочками и кремировали.
    Вроде бы аж в Ригу свезли, мы уже тогда не работали вместе.
    - Помер, что ли?
    - Ну да. А тот, твой бич?
    - И его нету... Вознесся в небеса.
    - Чего-чего? Говори по-людски, не дури.
    - Как есть. Открыл балкон и улетел. Насовсем.
    - Надо же... А знаешь, по-моему, он уже тогда был отмечен.
    Ничего подобного, не был отмечен. Не больше других. Хотя и был более чутким, более ранимым. И лучше знал, чего хочет. И лучше понимал, что никакого света нет в конце туннеля. Со временем он все меньше разговаривал, особенно без нужды. Прихварывал. Еще пару раз отклоняли его рукопись, да он и не домогался, не выяснял, что там можно поправить. Порой я еще встречал его, перебрасывались парой слов, пока... Пока однажды ночной порой его не стало.
    Как-то, возвратившись с дежурства в психбольнице, я стал наводить порядок в недавно снятом полуподвале. Книг было не слишком много, но все же. Я ставил их по одной на стеллаж из неструганных досок, сдувая пыль. Некоторые перелистывал. Попалась мне и совершенно забытая "книга для гостей" - завел когда-то для смеха. Среди уймы пошлых, пьяных записей бросилось в глаза оставленное поэтом: "Si muero, dejab balcono avierto. Federico Garsia Lorca. Вильнюс. День Всех Святых". Дата. Разборчивая подпись. Запись сделана шесть лет спустя после встречи с хромым. "Когда я умру, вы откройте балкон". Неужели он уже тогда предчувствовал? Едва ли. Не верю! Какой тут может быть подтекст? Или в ту пору его не было? А вдруг он действительно был "отмечен"? Тоже вздор! Но Лорку он, правда, любил. Все собирался засесть и перевести. Да так и не перевел.

Назад



Blanchisserie, или Жверинас - Ужупис
Познакомьтесь с главами из романа "Blanchisserie, или Жверинас - Ужупис"



VIA BALTICA

Отрывок из повести в переводе Тамары Ефремовой

    [...] По утрам я завариваю большую чашку ячменного кофе с цикорием, зажариваю яйцо из-под курицы и, если нет дождя, направляюсь во двор к поленнице. Здесь меня никто не видит, а я вижу всех! Вот к югу полетели теплолюбивые пташки, а с юга популярным маршрутом Via Baltica стайками уже возвращаются грачи, в вышине курлычут журавли, кричат гуси. Подают голос и мелкие болотные пташки - эдакие петушки и курочки. Я всех отмечаю в журнале. Никто, конечно, и не требует, чтобы я регистрировал всех путешественников до единого, зачем - я не паспортный стол и не милиция. Разве всех углядишь! Порой налетит такая туча, что даже небо застит! Угадать, сколько их приблизительно, можно, особенно когда попадаются более редкие виды. И восемьдесят семь рублей в месяц! Правда, из этой суммы вычитают алименты. Но еда в Базарах недорогая и сытная. И выпивать получается реже. Вот, к примеру, вчера дело было - пришел, понимаешь, участковый проверить, как я здесь живу, не отлыниваю ли от работы, может, "злоупотребляю"? Ничего участковый - тертый, бывший стриб, собирал по деревням рекрутов. Был даже начальником округа, теперь только таких, как я, держит под каблуком. Так вот, явился, полистал мои журналы (будто что-нибудь в этом смыслит!), подивился, что здесь пролетает такая масса птиц, почтительно просмотрел ту графу, где имена путешественников Via Baltica были записаны по латыни, а после, уже не церемонясь:
    - Ну, ладно, а выпить у тебя есть?
    Выпили мы с ним, разговорились, даже общих знакомых нашли. Только, когда дольше погуторили, он мне и вовсе перестал нравиться: ты, говорит, слышь, не столько птиц считай, лучше какого подлеца выследи, их здесь считать не пересчитать! Выпей, мол, с таким, все разузнай, а уж я тебя не забуду! Видали, что за птица? Я ему, извините, не на такого напали! Взбесился, как зверь. Не ссорились, по мордасам не били, но… Но я понял, если что, он слова за меня не замолвит, а даже наоборот! Дудки, теперь ко мне хрен прицепишься. Правда, после получки я завсегда приносил кошелку с пивом, вином, бывало, и мой хозяин Чапас в праздники наливал стопку, но ведь в Базарах не было ни пивбаров, ни забегаловок. А когда нет, даже пьянчуга, пусть потихоньку, страдая, но смиряется с положением вещей и обходится без пойла. Еще Чапас научил меня плести корзины, а потом и метлы вязать. И веники банные. Неуклюжими получались мои изделия, что правда, то правда, но учитель говорит, если не заброшу, буду стараться, то будущим летом получится, почти как у него.

    Летом жить в Базарах одно удовольствие. Зелено, светло, рыбы можешь наудить, если захочешь. Даже раки стали опять попадаться. А чтобы хлеб не доставался даром, я наблюдал за несколькими гнездами уток, луня и чомги, в дальнем лесу охранял и вел заметки о гнезде черного аиста. Не забывал и журнал наблюдений. Чем дальше, тем лучше это получалось. Совсем оклемался и, заглушив обиду, написал "поне", чтобы привезла сюда Антукаса. Она ответила мне письмом, полным гомерического смеха, - сообщила, что мои копейки идут на уплату детского садика, а по поводу приезда кукиш тебе под нос, голодранец, - она отправляется "в круиз" (ее слова!) в Финляндию, а Антукаса увозит в Крым к знакомым. Жаль, конечно, что так.
    Меня в ту пору стала прилюдно навещать соломенная вдова Вероника - мягкая, грудастая, не брезгующая, как говорится, и к рюмочке приложиться. Ни в какие финляндии она не ездила. Мы с ней железно договорились - вернется из заключения ее Зигмутис, больше не встречаемся! Зигмасу я и сам написал в его заведение "ОЧ", чтобы потом не было никаких претензий. Не важно, что они разведены! Зигмас мастерил ножи, за ножик и сел. Только в разгар лета Вероника примчалась с бутылкой и сообщением - зарезали ее Зигмутиса в этой тюрьме! Еще ей сообщили: когда закончится его срок, она сможет приехать перезахоронить его, если захочет. Текли слезы по щекам Вероники, а глаза улыбались. Один глаз рыдает, другой - мне мигает. Распили мы бутылку, я ее и выгнал, она еще какое-то время захаживала ко мне, пока наконец не упорхнула в город.

    Как снег на голову свалился в мой наблюдательный пункт сам Асин, работодатель. Полистал журнал, не нашел, к чему придраться, был доволен и не доволен. Доволен, ясно почему, а не доволен вроде потому, что слова этого проходимца (его эпитет!) Болеслава оправдались - работал я профессионально. Асин мне даже прибавку пообещал, а прощаясь, почему-то с раздражением сообщил, что Болюса он со службы выгнал:
    - Классиком, вишь, заделался! Всякие там вечера, собрания, читательские конференции, а кто работу делать будет? Пускай себе развлекается, я себе другого нашел, непишущего!
    К осени, когда Via Baltica вновь ожила, когда у меня работы опять было по горло и я забросил корзины и новые поделки из соломы, в поле моих наблюдений нежданно попал и Болеслав! Не один - его сопровождал Матуконис, снаряженный как охотник, тот самый участковый. Эх, как я не учуял, что все это выйдет мне боком! Они сами принесли выпивку, и у меня была заначка - "премиальные" за хорошую работу. Уселись за стол, я тогда все выбегал на улицу поглядеть на пролетающих птиц. Выяснилось, что писатель прибыл сюда не просто так - он собирается писать художественный (х у д о ж е с т в е н н ы й!) очерк о базарских татарах - скорняках и кожевенниках. Остановился у участкового, но будет заглядывать и в мою берлогу! Я почему-то совсем не обрадовался, хотя именно Болеслав трудоустроил меня сюда. Участковый подмигивал мне: мол, не сердишься? А сам из потертого саквояжа все доставал новую бутылку. Луженую глотку имел этот закаленный муж! Участковому сам Бог не указ! На всех с высокой башни… как говорят в народе.
    На следущее утро опять все повторилось. Болюкас, прикорнувший тут же, наутро выпил стопку и, уже снова поддатый, что-то мычит, целует руки Чапене. А объявившийся спозаранок Ленгинас, участковый, насмехается над моими птицами, гогочет! Мне неуютно, хотя понимаю - все одинаковы, когда выпьют. Но одно дело с Чапасом "раздавить" поллитровку и совсем другое пить с таким опасным начальством. Они тут оба начальство - один участковый, другой специалист по татарам. Вышел я в то утро на улицу, гляжу - в сухом ольшанике сидит сокол - редкая птица! Кинулся записывать в журнал - нет журнала! Нет нигде! А все время висел, подвешенный на веревочке, на видном месте. Мои гости на мой вопрос тоже только руками развели. Записал я соколика в тетрадный клетчатый листок, отмечу, думаю, потом в книге. Уселись опять за стол. Уже и анекдоты все вспомнили, и о бабах вволю побалакали, опять стало смеркаться, а они все не уходят и не уходят! Ленгинас клянчит у старухи Чапене то солененького, то чего-нибудь кисленького. А Болеславчик нудит про муки творчества. Я рухнул на кровать, как подкошенный, - тоже не воду пил, а разбудил меня пан участковый Матуконис, весь опухший, зато уже в милицейской форме! Рядом с ним парторг Кляйнис и такой человечек из конторы - Вабалас. Сидит за уже прибранным столом и что-то там строчит.
    - Одевайся! - приказывает мне Ленгинас Матуконис. - Поедем покатаемся!
    Ржет, как мерин, и наливает мне полный стакан домашней, а я спросонья ничего не понял и опорожнил его, как стакан воды. Закусываю огурцом, а он, подлец, наливает второй, я, хоть и бухой, но забеспокоился - откуда такая щедрость и что это за сборище?
    - Во! - говорит участковый собравшимся. - Глядите! Видали, какой пьяница поселился в нашей деревне! Выпроводим его отсюда, спокойней будет!
    Теперь уже меня проняло - мат-перемат, все вспомнил. Кровь закипела, я смекнул, что он тут затевает. Он же спокойно:
    - Все записывайте, товарищи, все, как он здесь выражается!
    И вынимает из своего потертого портфеля мой журнал наблюдений.
    - Во, во! - продолжает он. - Во, что он здесь пишет, послушайте! Пеликан! Чудеса, через наши Базары пролетел пе-ли-кан! Ну, что на это скажете, товарищи? В журнале записано!
    Свидетели гогочут, бьют себя по коленкам, ржут неестественно, как подсадные (позже выяснилось, что их, действительно, наняли за бутылку).
    - За кого он нас принимает?
    Во сне я или наяву? Где Болеслав? Ничего не соображаю, только за окном замечаю председательский газик. Агаа! Я кидаюсь к дверям, но Матуконис, видимо, этого и ждал! Подставил мне ногу, как какой-нибудь профи, а я и бряк на пол, губу расквасил. Лежу, не поднимаюсь. Несильный толчок в бок - вставай, не валяй дурака, поехали! Пеликан! Пишет всякую чушь да еще деньги за это берет! Дармоед! Алкаш! Алиментщик!
    Мой паспорт, гляжу, в его руках. И потрепанный военный билет. Весь я в его руках, красных, точно обложка паспорта. Теперь лучше молчать - ничего не изменишь, понапишет, чего захочет! Как же все ловко! Уходя, он еще подсовывает мне рюмашку, а я, стыдно сказать, беру и запрокидываю ее… эх! Дорога не долгая - дыр-дыр-дыр, и мы уже в районном центре. Via Baltica! Вот тебе и на! Вот тебе и пеликан! Хоть головой бейся о железный бок этого газика! [...]

Назад



Юргис Кунчинас. Роман Тула
Познакомьтесь с главами из романа "Тула"

    

литовская литература - современная литовская проза - литовская поэзия - литовский писатель - эсссе - литовские рассказы - книги из литвы - литовские авторы - литовский роман

- Главная - Новое - Биография - Произведения - Статьи - Фотографии - Видео - Ссылки - Контакт -
- Интервью - Литовская литература - Карта сайта -


Rambler's Top100 KMindex