- Главная - Новое - Биография - Произведения - Статьи - Фотографии - Видео - Ссылки - Контакт -
- Интервью - Литовская литература - Карта сайта -


Johannes Bobrowski ~ Йоханнес Бобровски


"Бобровски в Литве понимают, его родина - бывший Мемельский край. Клайпеда, Шилуте, район Хайдекруга. Я много читал Бобровски по-немецки и по-литовски то, что переведено, кое-какие его рассказы сам переводил на литовский язык, и, возможно, он, в самом деле, единственная знаменитость среди немцев и литовцев региона, кто действительно знал эти проблемы."

Юргис Кунчинас


*   *   *

    "Дерзкий новатор и бесспорный наследник великих традиций немецкого искусства, дарование которого проявилось с равной силой в поэзии и в прозе, непримиримый противник социальной несправедливости и неправды - таким вошел в немецкую литературу Иоганнес Бобровский. Его творчество (...) стоит в ряду высоких достижений немецкой литературы середины ХХ века. (...)
    Иоганнес Бобровский часто и с увлечением обращался к истории. Разумеется, это связано с его стремлением отыскать корни несправедливости в немецком прошлом. Но в то же время в его отношении к прошлому есть элемент игры, веселой забавы, умной усмешки. Таков рассказ о старой Венеции: "В волшебном фонаре: Галиани". Тонкой шуткой кажется сначала и рассказ "Памяти Пиннау", о Канте и его друзьях. Но это впечатление обманчиво. Написанный с большой любовью к Канту, рассказ вместе с тем содержит очень проницательную его критику. "Маленький и легкий" Кант и его гости заворожили себя церемониалом уюта, они спрятались в этот малый мир от полуфеодальной Германии XVIII века. Но внешний мир, объявленный Кантом непознаваемым, мстит за себя трагической гибелью бухгалтера Пиннау, молодого поэта. Бобровский как бы применяет здесь излюбленный им прием "шоковой терапии". Из гостей Канта один лишь "невоспитанный Гаман" (любимый мыслитель Бобровского), человек, далекий от профессорского и чиновничьего мира, понимает, почему погиб Пиннау. "Он хотел невозможного", - говорит Гаман, очевидно имея в виду то исполненное борьбы существование, которое избрал, например, молодой бунтарь Шиллер или французские просветители.

  Бобровски / Белендорф и Литовские клавиры





    "Невозможного" хочет и герой лучшей новеллы Бобровского " Белендорф", которого по духу мы вправе назвать немецким якобинцем. Бобровский использует здесь подлинные стихотворения и отдельные штрихи из жизни Казимира Антона Ульриха Белендорфа (1775-1825) - немецкого бунтаря и вольнодумца XVIII века, давно забытого официальной наукой за ненадобностью. Его сочинения - стихи и драмы - не собраны или утрачены; кроме двух упомянутых в рассказе трагедий ("Фернандо" и "Уголино"), известна еще и третья - "Спартанцы в Египте", правда, только по отзыву Шиллера. Рассказ построен как мастерская музыкальная вариация: повторение одних и тех же мотивов (например, "моря" как символа возмездия) подчеркивает не только безнадежность положения Белендорфа, но и силу, неистребимость владеющего им порыва к свободе. Этим рассказом Бобровский поставил памятник не только самому Белендорфу, этому погибшему в безвестности немецкому Радищеву, но и его друзьям, имена которых не случайно повторяются в рассказе: гордому и несчастному Штейдлину, защищавшему идеи Французской революции в своей "Хронике" и покончившему с собой после ее запрета, пламенному Гельдерлину и его сверстникам, поэтам Нейферу и Магенау, мечтавшим вместе с ним о братстве народов и возрождении афинской демократии. Эти люди близки нашему времени; память о них дорога новой Германии".

    Грейнем Ратгауз

БЕЛЕНДОРФ

Перевод Г.Ратгауз
Художник Б.Попов
Белендорф

    Способ сей необычен.
    Единственно по скудости моих финансов.
    Вот что можно прочесть в митавских "Ведомостях для образованных читателей", 1809 год, номер двадцать четвертый: речь идет о некоем Белендорфе: Казимире Антоне Ульрихе Белендорфе, родом из Митавы, который в этой газете ходатайствует перед балтийскими торговыми домами о выдаче ему заемного письма на сто талеров, каковое будет оплачено в Бремене.
    Белендорф. Что известно об этом Белендорфе?
    В пасторате Роденпойс говорят: молодой человек, крайне странного нрава, волосы на затылке свисают, как овчина, но таким он был шесть лет назад, а потом его и след простыл. Гувернер Бендиг из Малого Вендена уверяет, будто Белендорф в Берлине издал какой-то "Поэтический альманах" и вообще занимался поэзией - в Иене и, как говорят, также и в Гомбурге, где обретался среди поэтов, которые били там баклуши при дворе какой-то ландграфини или принцессы. Но ведь сам-то Бендиг - санкюлот! Да и эта новость не самая свежая. Стишки Белендорфа, однако, известны. На восьмидесятилетний юбилей генеральши фон Розенберг и еще сия песенка в вышеназванных "Ведомостях":

        Ухожу я, странник вечный,
        В путь без отдыха и сна.

    Сочинитель не назван.
    - Да нет, это вовсе не Петерсен, - заявляет редактор Гензлер. - Говорю вам, это Белендорф. Ах, да, ходатайство о кредите? Вы полагаете, никто не отзовется? Беренс, Гарткнох, Штрем. Господи, кому это нужно?
    Он уверяет, будто тайный советник Волътман предлагает ему профессуру. Как, в Бремене уже есть университет? А вообще-то он разве в Митаве сейчас, этот Белендорф?
    - Чего доброго, он еще предложит издателям свои сочинения, - говорит редактор Гензлер. - Интересно, кому они нужны. Господи боже, тоже мне, сочинения!
    "Уголино Герардеска". Трагедия. Издана в Дрездене в 1801 году.
    "Фернандо, или святость искусства". Драматическая идиллия, издана в Бремене в 1802 году.
    "История Гельветической революций", в четырех книгах. "Вольтманова библиотека истории и политики", выпуски десятый и одиннадцатый.
    Возможно, он был на хорошем счету там, в Германии. Но сейчас он здесь, и о нем что-то неслышно.
    Так у нас и повелось с некоторых пор: молодые люди, наделенные талантами, вылетают из родного гнезда и производят фурор там, на чужбине, а после возвращаются домой, ничего не добившись. И зачем только все это образование? Так, если верить старшему проповеднику Гейнце, говорит пасторша Гизе из Роденпойса.
    Вот она собственной персоной едет с патроном - бароном фон Кампенгаузеном - в его карете. Едет в Подекай. Они миновали уже имение Гензельгоф, и тут барон говорит:
    - Послушайте, дражайшая...

    Способ сей необычен.
    Единственно по скудости моих финансов.
    Дождь. Дождь и дождь. За дождем пустота. Она кажется белой. Волосы, белые волосы безглазого существа, которое поднимает свое белое лицо над кромкой. Над кромкой. Какой кромкой?
    Земля когда-то была плоским Кругом, потом шаром, теперь снова стала кругом. Куда бы я ни ступил, она проваливается под моими ногами, черная земля податливее, чем белая, она проваливается всюду, куда бы я ни направился, - в Гальтерне, Штраздене, Риттельсдорфе, Вальгалене, в Бирше, - и я протоптал уже большую, широкую долину на этой плоской земле.
    И вот начался дождь. Долгий дождь. Дождь, дождь и дождь. Но когда-нибудь утром море хлынет на прибрежный песок или же ночью захлестнет высокие дюны, хлынет и вломится в долину. Все затопит - Гальтерн, Штразден, Риттельсдорф, Вальгален, Бирш.
    - Господин гувернер, - кричит цыган Кашмих, конюх, и подбегает к нему. - Вы простудитесь, господин гувернер.
    - Да, да, верно, - отвечает гувернер, но почему-то не встает с земли, подползает к забору, к белому обструганному столбу и ощупывает его руками.
    - Все записано, - говорит он и трогает кончиками пальцев плоские борозды, которые провели по дереву древоточцы. - Все записано. Про долину, и как море хлынет в долину, скоро, будущей ночью.
    - Господин гувернер, послушайте. Госпожа майорша мне строго наказала...
    - Верно, верно.
    Так они возвращаются назад, под дождем - коротышка цыган и босой долговязый юноша в вымазанных панталонах, - идут в имение через овечий выгон.
    - Пускай идет куда хочет, Кашмих.
    Вот что сказала на самом деле госпожа майорша. Нет, говорит Кашмих, так не годится. И Кашмих снова ведет Белендорфа к воротам усадьбы, а потом и в дом, и не с черного хода, а через парадный.
    - Вам, Белендорф, доверяю учить моих сыновей. Вы человек образованный, приоденьтесь.
    В Иванов день он появился в здешних местах и задержался на время, как, говорят, везде задерживался, жил то в пасторате, то в имении майорши Клингбейль, то тут, то там, оборванный, без паспорта, но именно тот самый всем известный Белендорф, со своими путаными речами о море, которое хлынет и все затопит, об унгеровской газете, издаваемой в Пруссии, о тайном советнике Вольтмане и каких-то господах Гербарте и Фихте, о моряке по фамилии Синклер, каком-то, судя по его словам, моряке или морском офицере.
    Он уже несколько недель здесь, в имении и пасторате Гальтерн, небезызвестный Белендорф, но теперь, раз он прилично одет, стало быть, он человек достойного происхождения, человек уважаемый: господин гувернер, и, стало быть, настоящий господин. Господин гувернер Белендорф.
    - Кашмих! - кричит госпожа майорша.
    - Да, да, знаю, - отвечает лакей Кашмих.

    - А что делает епископ, господин гувернер? Вот начинается революция, она уже началась, а он сидит на своем стуле в церкви, красиво одетый.
    - Henri, - говорит Белендорф, - в Швейцарии нет епископов.
    - Ну тогда пробст или городской пастор.
    Henri - самый младший из трех молодых господ фон Клингбейль, он задает вопросы. Его шестнадцатилетний брат ничего не спрашивает. Семнадцатилетний тоже.
    - В Риге, - говорит Henri.
    В Риге были епископы, это точно. Один побагровел от пьянства, другой рехнулся и стал ловить мышей в церкви, прочие же надели кольчуги и погнали в Латгалии крестьян вниз до Литвы или вверх, через реку Нарву. Не будем о них говорить.
    - В Лозанне, - говорит Белендорф, - в девяносто седьмом году революция была у самого порога, она вышла на улицы в кантонах Ваадт, Унтерваллис и в городе Женеве. Мы стояли над озером, озеро большое, но видимость была отличная, казалось, до другого берега - рукой подать. Мы окликали людей на том берегу; они, наверно, слышали нас, в Эвиане, в Тононе, во всем Шабле; и нам казалось, весь мир вышел нам навстречу, распахнув объятья.
    - Господин гувернер, наша матушка, госпожа баронесса, интересуется, каков наш avancement во французском языке.
    Это опять два старших брата.
    - Лагарп, - говорит Белендорф, - призвал французов. Но еще до того, как они явились, высшие сословия, городские магистраты и знатные семейства успели собрать верных им людей и послали их туда, где уже вспыхнул пожар, - в кантон Ваадт, и в крепости, и в сельские общины.
    - И революции пришел конец, - говорят молодые господа Клингбейль.
    - Но в девяносто восьмом году явились французы с новою конституцией Петера Окса.
    - А вы сами бежали в Гессен, господин учитель?
    - Я написал обо всем этом, - говорит Белендорф.
    Он становится возле окна. Часы уже пробили полдень. Какая ранняя осень в этом году, ведь еще только август.
    - Завтра продолжим беседу. По-французски.

    Белендорф стоит у окна. Взгляд скользит по лугам. За окном с каждым днем все пустыннее. Рожь убрали. С горохового поля взлетают птицы, застывают в воздухе, как будто бы там, вдали, кто-то поставил заборы, очень высокие, но они нипочем для птиц, которые ненадолго садятся на них и потом летят еще выше. Один Белендорф и видит эти заборы, высокие обструганные столбы, но они нипочем для моря, когда оно нагрянет высотою с дом, нагромоздит стену на стену и перекатится через заборы, обрушится с высоты, заполнит долину, бурля, похоронит Гальтерн и Штразден, Риттельсдорф, Вальгален, Бирш, мгновенной короною пены оденет колокольню и другой короной, поменьше, - крепко просмоленные башмаки здешнего пастора Рихерта, которые волна будет бросать из стороны в сторону.
    Все записано. В книге истории, на воротах сараев. Есть знаки в лесу, на поваленных стволах, и на земле, перед дождем.
    - Господин гувернер, - говорит Кашмих.
    - Да, ужинать. Да.
    Этой ночью Белендорф пускается в путь. Увидит ли кто-нибудь, как он бежит через пустошь? Над ним мчатся облака, закрывают луну, снова открывают ее; лунный свет рыщет в бурьяне, как стая гончих псов, они то кидаются врассыпную, то бросаются на добычу, они то тут, то там, вот уже свет луны вырвался далеко вперед, словно учуяв след.
    Белендорф убегает от света, загребая руками, как веслами. Говорит что-то невнятное, как немой. На курляндских дорогах этой ночью нет никого, кто же его услышит? Туман пахнет остывшей золой.
    В учительском фрачке, в рубашке с вышитым воротом, рукава слишком коротки.
    Речушка Берзе, ясная и спокойная, течет по камням, песчаным отмелям, течет мимо рощицы и мимо развалин замка на левом берегу. На правом берегу стоит Доблен, дома и простая улица. И вот уже светлый день, и Белендорф стоит на этой простой улице в башмаках, в гувернерском фраке.
    Прохожие направляют его в пасторат. И он спит целый день. Вечером его берут с собой, он аккуратно причесан, у юстиции советника Мейерса - вечеринка.
    - Господин Белендорф, - говорит Мейерс, тоже писатель, который с недавних пор трудится над историей герцогства. Когда-то, говорят, он в честь Екатерины написал оду, которую приняли худо, потому что он назвал императрицу Аспазией и кое-кто решил, что сам он - вот глупец! - напрашивается на роль Перикла.
    Мейерс, седовласый Мейерс с наглухо застегнутым крахмальным воротом, говорит:
    - Не имел еще чести познакомиться, очень жаль, но тем приятнее, много о вас слышал.
    И после второй рюмочки сразу же спрашивает:
    - Мы прогнали Наполеона, мы отменили в наших провинциях крепостное право и сохранили рыцарские привилегии; теперь у нас даже есть свой университет. Позвольте спросить: молодые люди с пламенной душою - мы и сами были такими, - чем они заняты, чему посвящают свой пламень? На наших глазах везде наведен порядок, притом же Священный союз...
    - Да, везде порядок, - отвечает Белендорф, - везде умиротворение, не так ли?
    - Белендорф, - говорит пастор Беер, - ведь вы - поэт.
    - Именно это я и хотел сказать, - подтверждает Мейерс. - Пламя юности, стало быть, отдано поэзии. Какой же расцвет искусств нам предстоит!
    Белендорф наливает себе шампанского, оно пенится и льется через край.
    - Мы слыхали, милый Белендорф, и, разумеется, читали ваши сочинения. В Германии вы были окружены целым роем поэтов.
    Молчишь, Белендорф, ты огорчен?
    Целым роем поэтов. Вспомни: Нейфер, Шмидт, Вильман, Цвилинг, Зеккендорф, Магенау, некий Гельдерлин, Синклер.
    Ты познакомился со всеми сразу? Как это было? Магистр Гельдерлин жил у стекольщика Вагнера, в Гомбурге замечательный воздух, господин фон Синклер был всегда при дворе, Цвилинг добывал армейское обмундирование.
    - Не правда ли, Белендорф? - говорит пастор Беер.
    - Это было совсем не так, - говорит Белендорф медленно, и вот сейчас он произнесет тот самый вопрос, который Белендорф твердит везде и всюду, ответ на который Белендорф читает на пнях, на досках за боров, на дверях сарая и на земле после дождя, вопрос, который знаком и знатным прибалтийским семействам, и господину фон Кампенгаузену, и пасторше Гизе, с которым Белендорф выходит сейчас из дверей зала, как он выходил из флигелей помещичьих усадеб и из стеклянных дверей пасторатов. Каким должен быть мир, устроенный согласно требованиям нравственной личности?
    Нравственной личности, ах ты, боже мой! Да ведь это каждый из нас, так ответит почти каждый из нас, и пусть он проваливает, куда хочет, этот Белендорф! Нравственная личность!
    А мир?
    Земная юдоль, ниспосланная нам за грехи наши?
    Где, кстати сказать, наведен порядок.
    Как он должен быть устроен?
    Обратите внимание: должен быть!
    - У нас у всех когда-то были идеи, - замечает пастор Беер. - Но говорят: перемелется - мука будет.
    А прочие гости, что они говорят? Когда он рассказывает о революции франков и о своей, Гельветической? О Женевском озере и о невообразимо высоких горах? Что говорят прочие гости?
    Сидят, прикрыв лицо руками, вздыхают сквозь пальцы: "Ужасно". С закрытыми глазами.
    А как только Белендорф выходит, они говорят:
    - Добрый человек наш господин гувернер, ничего не скажешь.
    А другие, что они говорят, когда Белендорф исчезает за дверью зала?
    Мейерс говорит:
    - Налоговая реформа, как вижу, состоит в том, что все указы и распоряжения собраны воедино: пятый том имперских законов, податной устав. Титулярный советник Мурхграф в Митаве издает все законы в немецком переводе.
    - Стало быть, все, как и было. - говорит податной инспектор Бергман, - размер податей, вносимых в зависимости от числа ревизских душ, определяют общинные суды, статья двести пятая.
    - Однако, согласно постановлению от двадцать пятого августа (параграфы двадцать третий, сто восемьдесят восьмой, сто восемьдесят девятый), статья двенадцатая существенно дополнена. Отныне при неуплате податей, кроме обычных мер взыскания, ясно предусмотрена военная экзекуция.
    - Но только не у нас, - говорит Бергман, который еще не обзавелся новым сборником этих распоряжений, да и не желает вовсе его иметь. - Арендаторы платят - и все тут!
    - Без сомненья. Но параграфы сто восемьдесят восьмой и сто восемьдесят девятый недвусмысленно подтверждают, что и сами владельцы имений обязаны вносить платежи и сборы в пользу российской короны, ежели их арендаторы им задолжали, и суд обязал их работать на землевладельца безвозмездно.
    - Да что там, - говорит Бергман. - Во-первых, они уплатят, дело известное. А во-вторых, в любом указе о налогах есть свои пробелы и пустые поля - белые, как зимой в России: вы сели в сани, мчитесь под звон бубенцов через замерзшие озера, через болота, через заснеженные деревни, и кто ведает куда, и кто ведает откуда... Ничего, заплатят. Долг платежом красен.
    - Славная поговорка у господина окружного инспектора, да-да, и мне уже довелось ее слышать, - говорит Мейерс. - И, разумеется, Курляндия и Лифляндия платят по два рубля пятьдесят восемь копеек с ревизской души, исключая известные списки, касающиеся ученых, и так далее. Кстати, эти списки Мурхграф будет просматривать весьма тщательно.
    Везде наведен порядок, и везде умиротворение. Кто же наводит порядок? И какой, собственно говоря? А как же нравственная личность? И как должно устроить мир? Именно должно?
    Долг платежом красен.

    И на время беглец исчезает совсем. Его видят на песчаном берегу лифляндской реки Аа и на сыром левом, где река вбирает в себя множество притоков; он переходит через Западную Двину там, где зеленый Огер впадает в мутную реку; быстро, словно прыжками, идет он вверх по реке. Зеленая вода как стекло. По обоим берегам лиственные леса подступают к самой полоске прибрежного камыша, и дно реки, красное, каменистое, уже местами выступает из воды и теснит прибрежный песок ближе к лесу и блестит дочиста вымытое и красное, как кирпичная стена, и осень красная в этих лесах, листья летят над рекой.
    "Белендорф, Белендорф!" - кричат птицы и отворачиваются.
    Белендорф идет по каменистому берегу. Он останавливается и смотрит птицам вслед. И снова видит письмена, знаки под ногами, врезанные в камень. По этому камню ходили люди, остались следы босых ног. Вот о чем ему надо рассказать в Абсенау и Лауберне, где он выходит из леса и бредет по равнине к северу от реки и живет в деревянных избах, но недолго.
    И весной его встречает барон Фиркс из городка Кандау. Белендорф стоит на крепостном валу на коленях и расчищает от земли каменную плиту, но плита пуста. Тогда он врезает знаки, которые ему попадались то тут, то гам, врезает ногтем в нетвердый камень и следует за Фирксом по извилистым улочкам.
    Лето до срока возвещает о себе грозами. Буря вырвала - с корнем несколько старых деревьев на городском валу. И ночи становятся ясными, луна бела и, кажется, замерла в небе. Крысы выходят из подворотен и амбаров, медленно тянутся через рынок и бесконечным войском, заполняя всю ширину улицы, движутся к городской окраине мимо деревянных домишек, мимо крепостного рва, к самому ручью.
    Мимо Белендорфа, который ходит по высокому крепостному валу, перешагивает через обвалившиеся своды, и глухой гул под каменными плитами эхом отзывается на его поступь.
    Из развалин угловой башни доносится дыхание гнили и смешивается с душным запахом крушины.
    Больше ни слова. Над молчанием теперь каждый день с заливных лугов поднимается утро, белый и серый свет, и резкие крики чибисов словно режут его на части.
    - Сумасшедший Белендорф сейчас в Кандау. По слухам. И это не все. Он приедет сюда, - говорит Фиркс своей баронессе. - Осенью мы пригласим его на охоту, позабавимся вволю, когда он будет удирать от заячьего крика.
    Ну, осени еще надо дождаться. По дороге в Цабельн много "негерманских" деревень, как их именуют. Здесь видели, как Белендорф шел за упряжкой волов. И снова знаки. На шлеях, на топорище. Следы ладоней.
    Здесь, чуть подальше Вальгалена, его встречает Кагамих, который отправился в Штразден продавать лошадей, и заговаривает с ним, но Белендорф отмахивается - так же, как нынче вечером отмахнется госпожа майорша Клингбейль, когда Кашмих расскажет ей о встрече.
    Тогда лакей Кашмих идет в кухню и говорит дворовым девкам:
    - Эти немцы все одинаковы.

    Дождь. Это дождь. Долгий дождь. Земля проваливается у меня под ногами. Я протаптываю большую долину, черная земля податливее, чем белая. И вот туда хлынет море, все затопит: Гальтерн, Штразден, Риттельсдорф, Вальгален, Бирш.
    И все записано.
    С горохового поля взлетают птицы, высоко над заборами, которые видит один Белендорф, над белыми и свежеобструганными столбами, но морю это нипочем, когда оно нахлынет, перекатится через заборы и заполнит сначала долину, которую я протоптал, и потом всю сушу, которая подымется снова над водой, прежде чем навсегда опуститься. Ничего не останется живого. Я могу уйти.

        Вижу: счастлив каждый встречный.
        Но друзей не замечаю.
        Я не знаю,
        Где отрада мне дана.

    Так сказано дальше, в упомянутых уже стихах из митавских "Ведомостей", мы еще помним их.

    Глубокомысленный Мариенфельд гуляет за грядою дюн, фигура, известная здесь и детям и взрослым, но забытая своим церковным начальством в Риге, а ему это все равно или почти все равно, что он забыт здесь, у Рижской бухты, в деревне за песчаными дюнами, за Ангернским озером, - Мариенфельд оглядывает самого себя и удивляется бессилию времени: вот этот сюртук, он носит его десять лет, а он все такой же.
    Приехал сюда, появился в замке и скрылся в "Ангельской горнице", как тут именуют пасторский дом, из коего он, правда, выходит, но только после обеда, погулять за дюнами, - и непременно в этом сюртуке: знакомая всем фигура, Мариенфельд, проповедник из Маркграфена.
    И никуда он не ездил, ни в Санкт-Петербург, ни в Пруссию, всегда оставался здесь. Сирень да изгороди, нечего больше не видать, ни заборов, ни знаков на них.
    И вдруг все это неведомое вихрем налетает на него как ветер со стороны Сворбе или Абро, который мчится от южного мыса острова Эзель по волнам бухты, но, наверное, даже не оттуда, а откуда-то издали, и только минует Сворбе и Абро, он мчится, наверно, с открытого моря.
    Как спокойно плывут мимо Маркграфена к Дюнамюнде корабли с неподвижными парусами из молочного стекла. Подумать только, что плыли они из-за моря и что иные из них, проплывавшие раньше мимо этих мест, уже не вернутся, потому что их поглотило море, разломало, разбило вдребезги бурями и большими волнами, выше прибрежного леса.
    У Мариенфельда дома висит подаренная ему картина. На ней мы видим кораблекрушение, небо в пламени и синем дыму.
    - Non mergimur undis (В волнах не потонем /латин./- Прим.), - говорит проповедник Мариенфельд, стоя перед ней и оглядывая сперва свой фрак десятилетней давности, а затем озирая носы своих туфель, выступающие далеко вперед, и выходит в стеклянную дверь.
    Теперь же все это неведомое налетело вихрем на него, словно ветер из Сворбе или Абро.
    - Что тут надо этому человеку? - говорит Мариенфельд. - Каждый день бунтарские речи. Пусть себе уезжает в свою Гельвецию или Иену.
    Или в Бремен.
    - Уезжайте, господин фон Белендорф, - сам себе говорит Мариенфельд и ступает своими обычными шашками по своей обычной тропе за дюнами. И пугается сам своих слов: он въяве видит перед собой Белендорфа, ближе, чем в пяти шагах, руки напряженно скрещены, будто он сдерживает себя, и слегка на клонился вперед.
    - Гуляете, господин проповедник?
    - Господин домашний учитель, - говорит Мариенфельд, избегая снисходительного наименования "гувернер", - господин домашний учитель также изволит любоваться на мир божий?
    - Да нет, - говорит Белендорф, - я шел за вами, я желал бы узнать...
    - Господин домашний учитель, вам не следует ни за кем ходить по пятам, и вообще нельзя быть таким непоседой. Господин барон недоволен.
    - Позвольте, вы о чем? - спрашивает Белендорф, и Мариенфельд отвечает и не видит: Белендорфа бьет дрожь от каждой его фразы, от каждого слова, от звука голоса.
    - Вы являетесь в наши дома как чужак, с понятиями чужого мира. Вы тревожите наш покой словами, которые никому не понятны, особенно простым людям. Крестьяне отказываются платить подати, недовольство докатилось до врат храма.
    Тут Мариенфельд, который говорил все это, потупив глаза, делает шаг назад, в испуге простирает руки к Белендорфу, а затем воздевает десницу, как для крестного знамения, словно перед ним сам диавол.
    - Господин фон Белендорф.
    - Пес, - говорит Белендорф, стиснув зубы. - Пес - вот ты кто! Ты внушаешь людям: живите крохами в ожиданье небесной награды, пот ваш соленый вам воздастся сторицей.
    - Господин фон Белендорф.
    - Пес, - говорит Белендорф. - Погоди, я еще приду в твою церковь, я сяду у тебя под самым носом и прочту на твоих церковных скамьях все знаки. Долг платежом красен.
    Мариенфельд замер на месте.
    Белендорф отворачивается, идет обратно к дюне.
    Легкой поступью движется вечер с его светлыми красками. Из воды на песок выходит тишина. С высокой дюны открывается вид на бухту и дальше к югу, на продолговатое озеро, темный цвет которого ещё сильнее оттеняют светлые волны моря, на озеро между полями, песком и зелеными пятнами леса, вытянувшееся до самого Ангерна с острым шпилем его колокольни и ярко озаренной крышей перед нею.

    Этому Белендорфу, которого Мариенфельд еще видит на дюне 24 апреля 1825 года, пока тот с похолодевшими руками не пустился в обратный путь, этому господину домашнему учителю три дня спустя Мариенфельд говорит надгробное слово.
    И старается зря.
    Из-за внезапной болезни госпожи баронессы господин барон фон Эллерн не явился. Да и зачем ему быть тут? И все же мог бы прийти. Дети, обе девочки, вчера отправлены к тетушке фон Гавель в Доротеенгоф.
    Кто же тогда здесь?
    Старушка фрейлейн фон Цандиков. Значит, все же есть кто-то из барской семьи.
    И сельский учитель Шиман.
    И сельский народ.
    Проповедник Мариенфельд оглядывает свою побелевшую от старости ризу и сам себя не узнает. Белендорф?
    Надо бы что-то сказать о родителях Белендорфа и его семье, перечислить заслуги покойного, обрисовать его жизненный путь. Что же известно о Белендорфе?
    Он застрелился. После того как прожил здесь почти целый год. Домашний учитель Белендорф, седой, худой и долговязый, на пятидесятом году жизни. Что это за смерть?
    Трудно об этом говорить. Мариенфелъд даже не знает с чего начать, но и все прочие не знают. Тут уж слово Мариенфельду. Он может продекламировать несколько строк по записочке, которую ему вручила старушка фрейлейн. Найдена записка в комнате Белендорфа на подоконнике.

        Я бросил любимый венок.
        Ах, жар погубил цвет мой милый,
        Умчал его грозный поток!

    Он мог бы сказать, что новопреставленный муж сохранил в испытаниях земной юдоли свою высокую душу, о чем свидетельствуют сочинения усопшего, кои ещё послужат во славу отечества и в будущие времена.
    Но разве он скажет такое?
    Он что-то твердит о бурях отчаяния и о той сокровенной пристани, которую нам сулит вера. У него дома есть картина, подарок, мы-то знаем, и Мариенфельд привык перед ней говорить: "Non mergimur undis".
    Но что-то он слишком разговорился, этот Мариенфельд. Дольше всех говорит ветер. Летит по могилам, каждый день, по всему кладбищу, к югу от деревни Маркграфен. Сеет повсюду легкий белый песок.
    Сельский учитель Шиман бросает на гроб три пригоршни земли. Наверно, это не нужно.
    И вскоре это забудется.
    Что же тогда можно будет узнать о Белендорфе?
    Можно прочесть ставшее знаменитым письмо того самого магистра Гельдерлина, адресованное Белендорфу в 1802 году: "...как говорят о героях... меня сразил Аполлон" *.
    Некто составляет сборник балтийских поэтов и ставит Белендорфа рядом с прославленным и несчастным Ленцем. Это и мы могли бы сделать.
    И редактор Гензлер уже говорит, чуя новые времена:
    - Белендорф, как же, отлично помню. Белендорфф. Обычно пишут одно "ф", но можно и два... Разбитый душою и телом, сей несчастливец исторг из своей лиры гётевские звуки.
    Но как сурово небо в тот день! Суровее, чем воды бухты, темнее Ангернского озера, за которым уже вспыхнул грозовой свет. Но небо еще теснит его, не давая прорваться к морю.
    В воздухе слышится скрежет.
    Поставят ли ему надгробный камень?
    И кто займется этим?
    Вопросы эти не ясны.
    Как же будут о нем говорить в Лифляндии?
    Что скажет сельский учитель Шиман? Что - фрейлейн фон Цандиков? Видите, они идут пешком с кладбища.
    А что сделаем мы? Воздвигнем монумент, колонну? Высечем на камне его слова: нравственная личность, или же: как устроен мир, или же: как должен быть устроен. И добавим к этому, что он везде искал свои знаки?
    - Добрый человек наш господин гувернер, ничего не скажешь.
    Так говорят люди, обступившие могилу. И все поднимают глаза.
    В куполе темного неба блеснул белый свет, вот он медлит в самой вышине - и вдруг стремительно рушится вниз: он падает ниже и ниже и разливается над темными облаками сурового неба, по которому уже мчится вихрь и мчит за собой этот резкий скрежет от самой бухты, все дальше и дальше, над Гальтерном, Штразденом, Риттельсдорфом, Вальгаленом, Биршем, над долиной, потом еще ниже, над цветами дрока и вдруг круто поворачивает назад и снова к бухте, и белая дорога бежит далеко по воде.
    Значит, надо спешить домой в деревню.
    Добрый человек. Что же еще?
    Это, быть может, не так уж мало, и, может быть, вовсе не надо ничего больше знать о Белендорфе.



* Слова из письма Гельдерлина к Белендорфу (1801). Белендорф получил некоторую известность как друг последних лет жизни Гельдерлина.



Йоханнес Бобровски    

    "Донелайтис", - тихо произносит Бобровский. И я чувствую, что он думает о тайне этого поэта, понимая ее как полное отождествление своих интересов с интересами народа, как активную жизнь согласно социальным и нравственным идеалам своего народа, как духовное родство с миром его изначальных образов. Очевидно, отсюда и берутся у Бобровского те бесконечно интимные, непосредственные отношения со своими персонажами, тот непрерывающийся диалог с ними и с читателем, то доверие к нам, читателям, которое так подкупает, так согревает и так убеждает нас. Ведь и "Времена года" Донелайтиса, этот шедевр литовской классической литературы, восхищает своим открытым участием во всем цикле труда и быта народного, участием в вечном круговороте природы, в смене времен года.
    Все это мысли, которые тогда, в нашу первую и последнюю встречу в Веймаре, мы не успели высказать вслух. Он говорил о том, что вот уже совсем кончает роман " Литовские клавиры", где эпоха Донелайтиса перекликается с 1936 годом, с впечатлениями и наблюдениями юности самого Бобровского, что собирается на основе этого романа написать драму. Прошло едва три месяца после этого нашего свидания - и поэта не стало. Роман был завершен, а драма осталась ненаписанной. В моей памяти и в моем сознании Иоганнес Бобровский навсегда остался в Веймаре, в этой колыбели и пантеоне немецкой классической, демократической культуры. После Иоганна Готфрида Гердера он, пожалуй, глубже всех осмыслил драматизм взаимоотношений немецкого народа с его восточными соседями и, как очень сильный человек, не испугался и не бежал чувства исторической ответственности".

    Юстинас Марцинкявичюс

    По изданию: Иоганнес Бобровский, "Белендорф и Литовские клавиры", Издательство ЦК ВЛКСМ "Молодая Гвардия", 1969.



Вильнюс на фотографиях - каждый месяц новые фотографии Вильнюса


Йоханнес Бобровски - Иоганнес Бобровский - Иоханнес Бобровский - Иоганнес Бобровски - Белендорф - Литовские клавиры - Гельдерлин - Гердер - Нейфер - Ратгауз

- Главная - Новое - Биография - Произведения - Статьи - Фотографии - Видео - Ссылки - Контакт -
- Интервью - Литовская литература - Карта сайта -


Rambler's Top100 KMindex